Троцкий терроризм и коммунизм краткое содержание. Лев троцкий - терроризм и коммунизм. «Диктатура пролетариата» и начало дискуссии

Троцкий терроризм и коммунизм краткое содержание. Лев троцкий - терроризм и коммунизм. «Диктатура пролетариата» и начало дискуссии

1. Контрастность образов.
2. Дикий напев цыганской песни.
3. Несвободная душа Алеко.

Ничто великое в мире не совершалось без страстей.
Г. Галилей

В своем творчестве А. С. Пушкин обращается к природе страстей. Он, словно ювелир, пытается рассмотреть все грани и оттенки такого магического и в какой-то степени губительного чувства. Подобная тематика выявляется во веем творчестве писателя. Это не только любовные переживания, но и страсть игры («Пиковая дама»), страсть изведать новые горизонты человеческой природы («Маленькие трагедии»). Самыми же загадочными являются южные поэмы, наполненные романтическими представлениями о жизни, в которой непременно горят свои страсти. Так поэму «Цыганы» Д. Д. Благой называет драматизированным произведением. В нем человек проживает насыщенную жизнь, наполненную страстями и любовью. Для создания такого впечатления от произведения поэт использует различные приемы.

В поэме «Цыганы» А. С. Пушкина, по мнению критика, драматичность положения создается благодаря контрастности образов. Писатель словно рисует определенное обрамление для новой картины страстей. Это видно в изображении образа даже одного героя — Алеко. Внешне он остается спокоен и холоден даже в тот момент, когда попадает в табор, где царили дикость и нестройность, создававшие живую и неспокойную жизнь. Но со временем молодая цыганка смогла заронить в его душу огонек любви, который превратился в пламя страсти.

— Но боже! как играли страсти
Его послушною душой!
С каким волнением кипели
В его измученной груди!

Так, Алеко страсть начинает рисовать своими особенными красками. Герой понимает, что вырвавшись из пустых и душных городов, освободился от цепей, которые его сковывали долгое время. Он впустил в свою измученную душу свободу и новый мир, который открывала ему юная Земфира. Но старый цыган предупреждает его о том, что не каждому дано открыть свой душевный мир свободе. Это не удается сделать и Алеко. Проходит всего два года и в Земфире загораются новые чувства и страсти. Но теперь их зажег не Алеко, а молодой цыган, который с детства предан такой же воле и свободе, как и она сама. Возможно, в душе гостя место оставалось не только пламенным чувствам, но и той тоске, которую он приобрел на родине. Цыгане же довольно-таки быстро забывают о прошлом и находят в себе силы, чтобы вытеснить из своего внутреннего мира все неприятности.

Так и поступил старый цыган, когда от него ушла Мариула, мать Земфиры. Он просто смирился, так как понимал, что не сможет ничем затушить новый огонь страсти. Эту историю мы знаем со слов самого рассказчика. Но то, через что пришлось пройти самому Алеко, нам рассказывает автор произведения. И мы понимает, что о такой большой огонь страсти можно только обжечься, даже есть ты его будешь просто тушить. А. С. Пушкин разделяет рассказ о новом чувстве Земфиры на две части. Одна из них песня, которая позволяет высказать все свои чувства, а другая короткие встречи с цыганом, где нам слышны отдельные реплики, подтверждающие слова музыкального произведения.

Земфира вкладывает свою душу в исполнение старинного напева. Поэтому страстная мелодия не только раскрывает нам внутренний мир героини, но и служит своеобразной завязкой драматической ситуации. То есть изначально отношения между возлюбленными строятся на пламенной песне юной цыганки. Однако именно описанный в мелодии сюжет и становится своеобразной иллюстрацией для будущего развития событий.

Старый муж, грозный муж,
Режь меня, жги меня:
Я тверда; не боюсь
Ни ножа, ни огня.

В песне Земфиры слышен «дикий напев» подлинника. И Алеко внутренне догадывается о чем поет его жена, но не может остановить ни ее пения, ни своего волнения. Но Земфира продолжает несмотря на то что муж хочет остановить ее. Свою страсть к другому она уже не может хранить в себе. Поэтому решает ее выплеснуть в словах песни. Это приоткрывает нам вольный и страстный характер самой женщины. Недаром А. С. Пушкин в качестве главной героини выбирает именно цыганку. Только она, а не светские барышни, которые встречались Алеко в другой жизни, способна на отчаянный поступок: отдаться целиком чувству, не внимая голосу разума. И ее новый возлюбленный имеет такие же черты. Поэтому она создает в своей песне пылкий образ молодого человека.

Он свежее весны,
Жарче летнего дня;
Как он молод и смел!
Как он любит меня!

Пушкин располагает песню Земфиры в центре поэмы. Она становится своеобразным ключом, который словно разделяет повествование на две части. То есть то, о чем мы догадывались в первой части приводится в самой песне. В то же время дальнейшая жизнь героев идет точно по песенному сценарию.

Алеко не может понять, откуда появилась такая странная песня. Но старый цыган рассказывает ему о том, что этот напев Земфира слышала тогда, когда мать ее качала в люльке. То есть это традиционная песня, которая отражает страстную и дикую жизнь кочевого племени. А ведь ничто так не раскрывает внутреннюю сущность того или иного народа, как его песни. Вольная и свободная жизнь цыган создает особую атмосферу в их душе, в которую может входит как добрый попутный ветер, пестрая жизнь табора, так и собственные пылкие чувства.

Однако старый цыган смог смириться с потерей любимого человека. Ведь женское сердце может любить только шутя. Но Алеко не останавливается на этом. В его душе Земфира заронила такой огонь, который он не может погасить даже в ночное время. Герой и во сне думает и живет только ей одной. Поэтому Алеко решает обуздать страсть Земфиры к ее любовнику. Но он не понимал одного: это чувство настолько завладевает душой, что в ней совершенно не остается места рассудку. Человек начинает жить только своими эмоциями, голос разума остается ему чужд. Так и происходит в сцене убийства молодого цыгана. Алеко убивает его в ярости, когда находит свою жену недалеко от могилы с другим человеком. Земфира, полная любви к молодому цыгану и потрясенная сделанным Алеко, говорит ему, что ничего не боится:

Нет, полно, не боюсь тебя! —
Твои угрозы презираю,
Твое убийство проклинаю...

Но она не заканчивает свою речь. Кинжал Алеко опускается и на нее. Но и это не помогло герою. Земфира все равно умирает любя. Алеко смог убить человека, но то чувство, которое в ней возродил молодой цыган, так и осталось с ней: «Умираю любя». Страсть, снова вспыхнувшая в груди молодой и вольной цыганки, ушла с ней самой. Но своими действиями Алеко убил не только человека, но и частичку своей души и той страсти, которую смогла когда-то заронить в нее прекрасная Земфира.

После этого старый цыган раскрывает тайну страсти и такой дикой и волнующей души природы кочующего народа. В любой ситуации они остаются свободными и добрыми. Эта и есть та почва, на которой расцветает множество чувств. Но Алеко пришел к ним из иного мира, где страсть имеет совершенно другие характеристики. Она не делает людей свободными и прекрасными, а уничтожает их. Но Алеко даже за два года не научился жить по законам кочевого народа. Поэтому старый цыган просит оставить их табор и вернуться к своим.

«Ты не рожден для дикой доли,
Ты для себя лишь хочешь воли;
Ужасен нам твой будет глас:
Мы робки и добры душою,
Ты зол и смел — оставь же нас,
Прости, да будет мир с тобою».

Так А. С. Пушкин показывает, что страсти кипят в любой душе, воспитанной светским миром или свободной и вольной. Прекрасная и ослепительная природа не являются утешением в горе. Наоборот, она становится своеобразным полотном, на котором жизнь может рисовать свою картину страсти. Об этом и говориться в эпилоге поэмы:

Но счастья нет и между вами,
Природы бедные сыны!..
И под издранными шатрами
Живут мучительные сны,
И ваши сени кочевые
В пустынях не спаслись от бед,
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.

Для Алеко страсть оказывается губительной. Он не принимает законов той жизни, в которой ему выпал случай оказаться. Он не смог освободить свою душу от того бремени, какое было у него в светской жизни.

В этой поэме А. С. Пушкин показывает нам губительную силу страстей. Они только в первый раз приносят счастье, но потом разрушают не только жизнь отдельных людей, но и душу самого человека. Нам неизвестна дальнейшая судьба Алеко. Но если в памяти цыгана осталась та песня и колыбель с дочерью, то Алеко навсегда сохранит в себе образ кровавого ножа, цвета страсти и потерянной любви. Но он не сможет жить спокойно. Страсти продолжают кипеть в любой жизни, а судьба пишет свой закон, которому должны все подчиняться.

Пушкин. Цыганы. Аудиокнига

Цыганы шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют.
Как вольность, весел их ночлег
И мирный сон под небесами.
Между колесами телег,
Полузавешанных коврами,
Горит огонь: семья кругом
Готовит ужин; в чистом поле
Пасутся кони; за шатром
Ручной медведь лежит на воле.
Все живо посреди степей:
Заботы мирные семей,
Готовых с утром в путь недальний,
И песни жен, и крик детей,
И звон походной наковальни.
Но вот на табор кочевой
Нисходит сонное молчанье,
И слышно в тишине степной
Лишь лай собак да коней ржанье.
Огни везде погашены,
Спокойно все, луна сияет
Одна с небесной вышины
И тихий табор озаряет.
В шатре одном старик не спит;
Он перед углями сидит,
Согретый их последним жаром,
И в поле дальнее глядит,
Ночным подернутое паром.
Его молоденькая дочь
Пошла гулять в пустынном поле.
Она привыкла к резвой воле,
Она придет: но вот уж ночь,
И скоро месяц уж покинет
Небес далеких облака;
Земфиры нет как нет, и стынет
Убогий ужин старика.
Но вот она. За нею следом
По степи юноша спешит;
Цыгану вовсе он неведом.
«Отец мой, – дева говорит, –
Веду я гостя: за курганом
Его в пустыне я нашла
И в табор на ночь зазвала.
Он хочет быть, как мы, цыганом;
Его преследует закон,
Но я ему подругой буду.
Его зовут Алеко; он
Готов идти за мною всюду».

СТАРИК
Я рад. Останься до утра
Под сенью нашего шатра
Или пробудь у нас и доле,
Как ты захочешь. Я готов
С тобой делить и хлеб и кров.
Будь наш, привыкни к нашей доле,
Бродящей бедности и воле;
А завтра с утренней зарей
В одной телеге мы поедем;
Примись за промысел любой:
Железо куй иль песни пой
И села обходи с медведем.

АЛЕКО
Я остаюсь.

ЗЕМФИРА
Он будет мой:
Кто ж от меня его отгонит?

Но поздно... месяц молодой
Зашел; поля покрыты мглой,
И сон меня невольно клонит...
Светло. Старик тихонько бродит
Вокруг безмолвного шатра.
«Вставай, Земфира: солнце всходит,
Проснись, мой гость, пора, пора!
Оставьте, дети, ложе неги».
И с шумом высыпал народ,
Шатры разобраны, телеги
Готовы двинуться в поход;
Все вместе тронулось: и вот
Толпа валит в пустых равнинах.
Ослы в перекидных корзинах
Детей играющих несут;
Мужья и братья, жены, девы,
И стар и млад вослед идут;
Крик, шум, цыганские припевы,
Медведя рев, его цепей
Нетерпеливое бряцанье,
Лохмотьев ярких пестрота,
Детей и старцев нагота,
Собак и лай, и завыванье,
Волынки говор, скрып телег –
Все скудно, дико, все нестройно;
Но все так живо-непокойно,
Так чуждо мертвых наших нег,
Так чуждо этой жизни праздной,
Как песнь рабов однообразной.
Уныло юноша глядел
На опустелую равнину
И грусти тайную причину
Истолковать себе не смел.
С ним черноокая Земфира,
Теперь он вольный житель мира,
И солнце весело над ним
Полуденной красою блещет;
Что ж сердце юноши трепещет?
Какой заботой он томим?
Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда,
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда,
В долгу ночь на ветке дремлет;
Солнце красное взойдет,
Птичка гласу бога внемлет,
Встрепенется и поет.
За весной, красой природы,
Лето знойное пройдет –
И туман и непогоды
Осень поздняя несет:
Людям скучно, людям горе;
Птичка в дальные страны,
В теплый край, за сине море
Улетает до весны.
Подобно птичке беззаботной
И он, изгнанник перелетный,
Гнезда надежного не знал
И ни к чему не привыкал.
Ему везде была дорога,
Везде была ночлега сень;
Проснувшись поутру, свой день
Он отдавал на волю бога,
И в жизни не могла тревога
Смутить его сердечну лень.
Его порой волшебной славы
Манила дальная звезда,
Нежданно роскошь и забавы
К нему являлись иногда;
Над одинокой головою
И гром нередко грохотал;
Но он беспечно под грозою
И в вёдро ясное дремал.
И жил, не признавая власти
Судьбы коварной и слепой;
Но боже, как играли страсти
Его послушною душой!
С каким волнением кипели
В его измученной груди!
Давно ль, надолго ль усмирели?
Они проснутся: погоди.

ЗЕМФИРА
Скажи, мой друг: ты не жалеешь
О том, что бросил навсегда?

АЛЕКО
Что ж бросил я?

ЗЕМФИРА
Ты разумеешь:
Людей отчизны, города.

АЛЕКО
О чем жалеть? Когда б ты знала.
Когда бы ты воображала
Неволю душных городов!
Там люди в кучах, за оградой,
Не дышат утренней прохладой,
Ни вешним запахом лугов;
Любви стыдятся, мысли гонят,
Торгуют волею своей,
Главы пред идолами клонят
И просят денег да цепей.
Что бросил я? Измен волненье,
Предрассуждений приговор,
Толпы безумное гоненье
Или блистательный позор.

3ЕМФИРА
Но там огромные палаты,
Там разноцветные ковры,
Там игры, шумные пиры,
Уборы дев там так богаты!

АЛЕКО
Что шум веселий городских?
Где нет любви, там нет веселий;
А девы... Как ты лучше их
И без нарядов дорогих,
Без жемчугов, без ожерелий!
Не изменись, мой нежный друг!
А я... одно мое желанье
С тобой делить любовь, досуг
И добровольное изгнанье.

СТАРИК
Ты любишь нас, хоть и рожден
Среди богатого народа;
Но не всегда мила свобода
Тому, кто к неге приучен.
Меж нами есть одно преданье:
Царем когда-то сослан был
Полудня житель к нам в изгнанье.
(Я прежде знал, но позабыл
Его мудреное прозванье.)
Он был уже летами стар,
Но млад и жив душой незлобной:
Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный,
И полюбили все его,
И жил он на брегах Дуная,
Не обижая никого,
Людей рассказами пленяя.
Не разумел он ничего,
И слаб, и робок был, как дети;
Чужие люди за него
Зверей и рыб ловили в сети;
Как мерзла быстрая река
И зимни вихри бушевали,
Пушистой кожей покрывали
Они святого старика;
Но он к заботам жизни бедной
Привыкнуть никогда не мог;
Скитался он иссохший, бледный,
Он говорил, что гневный бог
Его карал за преступленье,
Он ждал: придет ли избавленье.
И все несчастный тосковал,
Бродя по берегам Дуная,
Да горьки слезы проливал,
Свой дальный град воспоминая.
И завещал он, умирая,
Чтобы на юг перенесли
Его тоскующие кости,
И смертью – чуждой сей земли –
Не успокоенные гости.

АЛЕКО
Так вот судьба твоих сынов,
О Рим, о громкая держава!
Певец любви, певец богов,
Скажи мне: что такое слава?
Могильный гул, хвалебный глас,
Из рода в роды звук бегущий
Или под сенью дымной кущи
Цыгана дикого рассказ?

Прошло два лета. Так же бродят
Цыганы мирною толпой;
Везде по-прежнему находят
Гостеприимство и покой.
Презрев оковы просвещенья,
Алеко волен, как они;
Он без забот и сожаленья
Ведет кочующие дни.
Все тот же он, семья все та же;
Он, прежних лет не помня даже,
К бытью цыганскому привык.
Он любит их ночлегов сени,
И упоенье вечной лени,
И бедный, звучный их язык.
Медведь, беглец родной берлоги,
Косматый гость его шатра,
В селеньях, вдоль степной дороги,
Близ молдаванского двора
Перед толпою осторожной
И тяжко пляшет, и ревет,
И цепь докучную грызет.
На посох опершись дорожный,
Старик лениво в бубны бьет,
Алеко с пеньем зверя водит,
Земфира поселян обходит
И дань их вольную берет;
Настанет ночь; они все трое
Варят нежатое пшено;
Старик уснул – и всё в покое...
В шатре и тихо, и темно.
Старик на вешнем солнце греет
Уж остывающую кровь;
У люльки дочь поет любовь.
Алеко внемлет и бледнеет.

ЗЕМФИРА
Старый муж, грозный муж,
Режь меня, жги меня:
Я тверда, не боюсь
Ни ножа, ни огня.
Ненавижу тебя,
Презираю тебя;
Я другого люблю,
Умираю любя.

АЛЕКО
Молчи. Мне пенье надоело,
Я диких песен не люблю.

ЗЕМФИРА
Не любишь? мне какое дело!
Я песню для себя пою.
Режь меня, жги меня;
Не скажу ничего;
Старый муж, грозный муж,
Не узнаешь его.
Он свежее весны,
Жарче летнего дня;
Как он молод и смел!
Как он любит меня!
Как ласкала его
Я в ночной тишине!
Как смеялись тогда
Мы твоей седине!

АЛЕКО
Молчи, Земфира, я доволен...

ЗЕМФИРА
Так понял песню ты мою?

АЛЕКО
Земфира!..

ЗЕМФИРА
Ты сердиться волен,
Я песню про тебя пою.
(Уходит и поет: Старый муж и проч.)

СТАРИК
Так, помню, помню: песня эта
Во время наше сложена.
Уже давно в забаву света
Поется меж людей она.
Кочуя на степях Кагула,
Ее, бывало, в зимню ночь
Моя певала Мариула,
Перед огнем качая дочь.
В уме моем минувши лета
Час от часу темней, темней;
Но заронилась песня эта
Глубоко в памяти моей.

Все тихо; ночь; луной украшен
Лазурный юга небосклон,
Старик Земфирой пробужден:
«О мой отец, Алеко страшен:
Послушай, сквозь тяжелый сон
И стонет, и рыдает он».

СТАРИК
Не тронь его, храни молчанье.
Слыхал я русское преданье:
Теперь полунощной порой
У спящего теснит дыханье
Домашний дух; перед зарей
Уходит он. Сиди со мной.

ЗЕМФИРА
Отец мой! шепчет он: «Земфира!»

СТАРИК
Тебя он ищет и во сне:
Ты для него дороже мира.

ЗЕМФИРА
Его любовь постыла мне,
Мне скучно, сердце воли просит,
Уж я... но тише! слышишь? он
Другое имя произносит...

СТАРИК
Чье имя?

ЗЕМФИРА
Слышишь? хриплый стон
И скрежет ярый!.. Как ужасно!
Я разбужу его.

СТАРИК
Напрасно,
Ночного духа не гони;
Уйдет и сам.

ЗЕМФИРА
Он повернулся,
Привстал; зовет меня; проснулся.
Иду к нему. – Прощай, усни.

АЛЕКО
Где ты была?

ЗЕМФИРА
С отцом сидела.
Какой-то дух тебя томил,
Во сне душа твоя терпела
Мученья. Ты меня страшил:
Ты, сонный, скрежетал зубами
И звал меня.

АЛЕКО
Мне снилась ты.
Я видел, будто между нами...
Я видел страшные мечты.

ЗЕМФИРА
Не верь лукавым сновиденьям.

АЛЕКО
Ах, я не верю ничему:
Ни снам, ни сладким увереньям,
Ни даже сердцу твоему.

СТАРИК
О чем, безумец молодой,
О чем вздыхаешь ты всечасно?
Здесь люди вольны, небо ясно,
И жены славятся красой.
Не плачь: тоска тебя погубит.

АЛЕКО
Отец, она меня не любит.

СТАРИК
Утешься, друг; она дитя,
Твое унынье безрассудно:
Ты любишь горестно и трудно,
А сердце женское шутя.
Взгляни: под отдаленным сводом
Гуляет вольная луна;
На всю природу мимоходом
Равно сиянье льет она.
Заглянет в облако любое,
Его так пышно озарит,
И вот – уж перешла в другое
И то недолго посетит.
Кто место в небе ей укажет,
Примолвя: там остановись!
Кто сердцу юной девы скажет:
Люби одно, не изменись?
Утешься!

АЛЕКО
Как она любила!
Как нежно, преклонясь ко мне,
Она в пустынной тишине
Часы ночные проводила!
Веселья детского полна,
Как часто милым лепетаньем
Иль упоительным лобзаньем
Мою задумчивость она
В минуту разогнать умела!
И что ж? Земфира неверна!
Моя Земфира охладела.

СТАРИК
Послушай: расскажу тебе
Я повесть о самом себе.
Давно, давно, когда Дунаю
Не угрожал еще москаль
(Вот видишь: я припоминаю,
Алеко, старую печаль) –
Тогда боялись мы султана;
А правил Буджаком паша
С высоких башен Аккермана –
Я молод был; моя душа
В то время радостно кипела,
И ни одна в кудрях моих
Еще сединка не белела;
Между красавиц молодых
Одна была... и долго ею,
Как солнцем, любовался я
И наконец назвал моею.
Ах, быстро молодость моя
Звездой падучею мелькнула!
Но ты, пора любви, минула
Еще быстрее: только год
Меня любила Мариула.
Однажды близ кагульских вод
Мы чуждый табор повстречали;
Цыганы те, свои шатры
Разбив близ наших у горы,
Две ночи вместе ночевали.
Они ушли на третью ночь,
И, брося маленькую дочь,
Ушла за ними Мариула.
Я мирно спал; заря блеснула;
Проснулся я: подруги нет!
Ищу, зову – пропал и след.
Тоскуя, плакала Земфира,
И я заплакал!.. с этих пор
Постыли мне все девы мира;
Меж ими никогда мой взор
Не выбирал себе подруги,
И одинокие досуги
Уже ни с кем я не делил.

АЛЕКО
Да как же ты не поспешил
Тотчас вослед неблагодарной
И хищникам и ей, коварной,
Кинжала в сердце не вонзил?

СТАРИК
К чему? вольнее птицы младость.
Кто в силах удержать любовь?
Чредою всем дается радость;
Что было, то не будет вновь.

АЛЕКО
Я не таков. Нет, я, не споря,
От прав моих не откажусь;
Или хоть мщеньем наслажусь.
О, нет! когда б над бездной моря
Нашел я спящего врага,
Клянусь, и тут моя нога
Не пощадила бы злодея;
Я в волны моря, не бледнея,
И беззащитного б толкнул;
Внезапный ужас пробужденья
Свирепым смехом упрекнул,
И долго мне его паденья
Смешон и сладок был бы гул.

МОЛОДОЙ ЦЫГАН
Еще одно, одно лобзанье!

ЗЕМФИРА
Пора: мой муж ревнив и зол.

ЦЫГАН
Одно... но доле! на прощанье.

ЗЕМФИРА
Прощай, покамест не пришел.

ЦЫГАН
Скажи – когда ж опять свиданье?

ЗЕМФИРА
Сегодня; как зайдет луна,
Там, за курганом над могилой...

ЦЫГАН
Обманет! не придет она.

ЗЕМФИРА
Беги – вот он. Приду, мой милый.

Алеко спит. В его уме
Виденье смутное играет;
Он, с криком пробудясь во тьме,
Ревниво руку простирает;
Но обробелая рука
Покровы хладные хватает –
Его подруга далека...
Он с трепетом привстал и внемлет...
Все тихо: страх его объемлет,
По нем текут и жар и хлад;
Встает он, из шатра выходит,
Вокруг телег, ужасен, бродит;
Спокойно все; поля молчат;
Темно; луна зашла в туманы,
Чуть брезжит звезд неверный свет,
Чуть по росе приметный след
Ведет за дальные курганы:
Нетерпеливо он идет,
Куда зловещий след ведет.
Могила на краю дороги
Вдали белеет перед ним,
Туда слабеющие ноги
Влачит, предчувствием томим,
Дрожат уста, дрожат колени,
Идет... и вдруг... иль это сон?
Вдруг видит близкие две тени
И близкий шепот слышит он
Над обесславленной могилой.

АЛЕКО
Проснулся я.
Куда вы? не спешите оба;
Вам хорошо и здесь у гроба.

ЗЕМФИРА
Мой друг, беги, беги!

АЛЕКО
Постой!
Куда, красавец молодой?
Лежи!
(Вонзает в него нож.)

ЗЕМФИРА
Алеко!

ЦЫГАН
Умираю!

ЗЕМФИРА
Алеко! ты убьешь его!
Взгляни: ты весь обрызган кровью!
О, что ты сделал?

АЛЕКО
Ничего.
Теперь дыши его любовью.

ЗЕМФИРА
Нет, полно, не боюсь тебя,
Твои угрозы презираю,
Твое убийство проклинаю.

АЛЕКО
Умри ж и ты!
(Поражает ее.)

ЗЕМФИРА
Умру любя.

Восток, денницей озаренный,
Сиял. Алеко за холмом,
С ножом в руках, окровавленный
Сидел на камне гробовом.
Два трупа перед ним лежали;
Убийца страшен был лицом;
Цыганы робко окружали
Его встревоженной толпой;
Могилу в стороне копали,
Шли жены скорбной чередой
И в очи мертвых целовали.
Старик отец один сидел
И на погибшую глядел
В немом бездействии печали;
Подняли трупы, понесли
И в лоно хладное земли
Чету младую положили.
Алеко издали смотрел
На все. Когда же их закрыли
Последней горстию земной,
Он молча, медленно склонился
И с камня на траву свалился.
Тогда старик, приближась, рек:
«Оставь нас, гордый человек!
Мы дики, нет у нас законов,
Мы не терзаем, не казним,
Не нужно крови нам и стонов;
Но жить с убийцей не хотим.
Ты не рожден для дикой доли,
Ты для себя лишь хочешь воли;
Ужасен нам твой будет глас:
Мы робки и добры душою,
Ты зол и смел; – оставь же нас,
Прости! да будет мир с тобою».
Сказал, и шумною толпою
Поднялся табор кочевой
С долины страшного ночлега,
И скоро все в дали степной
Сокрылось. Лишь одна телега,
Убогим крытая ковром,
Стояла в поле роковом.
Так иногда перед зимою,
Туманной, утренней порою,
Когда подъемлется с полей
Станица поздних журавлей
И с криком вдаль на юг несется,
Пронзенный гибельным свинцом
Один печально остается,
Повиснув раненым крылом.
Настала ночь; в телеге темной
Огня никто не разложил,
Никто под крышею подъемной
До утра сном не опочил.

Эпилог

Волшебной силой песнопенья
В туманной памяти моей
Так оживляются виденья
То светлых, то печальных дней.
В стране, где долго, долго брани
Ужасный гул не умолкал,
Где повелительные грани
Стамбулу русский указал,
Где старый наш орел двуглавый
Еще шумит минувшей славой,
Встречал я посреди степей
Над рубежами древних станов
Телеги мирные цыганов,
Смиренной вольности детей.
За их ленивыми толпами
В пустынях часто я бродил,
Простую пищу их делил
И засыпал пред их огнями.
В походах медленных любил
Их песен радостные гулы –
И долго милой Мариулы
Я имя нежное твердил.
Но счастья нет и между вами,
Природы бедные сыны!
И под издранными шатрами
Живут мучительные сны,
И ваши сени кочевые
В пустынях не спаслись от бед,
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.

В своей книге "Терроризм и коммунизм" (1919) К. Каутский стремится взглянуть на проблему террора объективно, и было бы ошибкой представлять его позицию как чисто либеральную, исполненную лишь недоуменного презрения по отношению к большевистской политике. Напротив, Каутский признает иллюзорность предвоенных представлений самой европейской социал-демократии относительно общих тенденций общественного развития. На рубеже веков европейские социалисты стали настолько либералами, что даже требовали отмены смертной казни. Теперь же Каутский вынужден был констатировать горькую историческую иронию: наступившая революция сопровождается самым диким и кровавым террором, который проводится в жизнь не кем-нибудь, а социалистическими правительствами. И чем же террор Носке отличается от террора Троцкого? - задается вопросом Каутский и отвечает: по сути, ничем. "Носке смело пошел по стопам Троцкого, с той только разницей, что он свою собственную диктатуру не считает диктатурой пролетариата. Но оба они оправдывают свой кровавый режим правом революции". Каутский К. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 7. Главную причину таких чудовищных трансформаций в социалистической среде, "превращения человечности в зверство" Каутский усматривает в мировой войне, в порожденном ею одичании огромных масс людей.

Для Каутского политика большевиков не просто ошибочна; она представляется ему абсурдной. Как социалистический нонсенс Каутский квалифицирует прежде всего политическое устройство советской республики, в которой "большевистская диктатура низвела на степень тени рабочие советы, затруднив и исключив из них выборную оппозицию". Каутский К. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 202. И здесь он попадает в действительно больное место большевистского понятия диктатуры пролетариата. Как видно из цитировавшейся ленинской работы "Как организовать соревнование", Ленин оправдывает разгон Учредительного собрания ссылкой на "волю народа" в пользу советской республики. Но тем самым он оказывается перед задачей из разряда "квадратуры круга": как сделать так, чтобы Советы всегда оставались под политическим контролем одной политической партии (коммунистов), но при этом реализовывали себя как "верховную государственную власть"? Даже если мы заглянем в последнюю советскую конституцию (1977 года), то обнаружим в ней чисто вербальное решение этой задачи: советы объявляются здесь "основой" политической системы, а коммунистическая партия - ее "ядром". Конституция (Основной Закон) Союза Советских Социалистических Республик. М.: Юрид. лит., 1980. с. 4-5. Каутский тоже недоумевает: "Но как может железная диктатура немногих при `беспрекословном подчинении масс" повести к свободной самодеятельности через организацию этих масс?". Каутский К. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 182.

Абсурдными представляются немецкому социалисту и экономические мероприятия большевиков: "сначала произвели экспроприацию, а потом только стали думать об организации, так сначала насаждают диктаторов, а потом отыскивают способы их избрания. Этот ` шиворот-навыворот" был неизбежен с того момента, когда порешили ввести социализм, опираясь лишь на желания, а не на реальные условия". Там же, с. 187. Все в этой цитате из Каутского кажется убедительным, за исключением вывода. Социализм большевики, действительно, во многом вводили на основе "желания", однако отнюдь не только своего желания. Без массового недовольства войной и правительством, без негативной энергии острых классовых противоречий внутри российского общества большевистское "введение социализма" осталось бы только на бумаге. У Каутского же получается так, что Ленин и Троцкий просто "порешили ввести социализм", не имея ни малейшего представления о том, как организовать социалистическое хозяйство. Это как если бы сесть водителем в локомотив и надеяться, что можно на ходу научиться им управлять, - смеется Каутский и поучает большевиков: "пролетариат должен был заранее приобрести необходимые качества, делающие его способным к руководству промышленностью, раз он должен был перенять его". Там же, с. 117. На это Троцкий отвечает контрметафорой: "С несравненно большим основанием можно было бы сказать: отважится ли Каутский сесть верхом на лошадь, прежде чем он не научится твердо сидеть в седле и управлять четвероногим при всех аллюрах? Мы имеем основания думать, что Каутский не решился бы на такой опасный, чисто большевистский эксперимент. С другой стороны, мы опасаемся и того, что, не рискуя сесть на лошадь, Каутский был бы в затруднительном положении по части изучения тайн верховой езды. Ибо основной большевистский предрассудок состоит именно в том, что научиться ездить верхом можно только сидя на лошади". Л.Д. Троцкий. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 96. Этот обмен метафорами между Каутским и Троцким интересен, помимо прочего, ярким выражением противоположных методологических традиций внутри европейского социалистического движения: кантианской (Каутский) и гегельянской (Троцкий). Д. Лукач, упомянувший этот эпизод в своей знаменитой "Истории и классовом сознании", был совершенно прав, когда проводил здесь параллели с гегелевской критикой кантовской теории познания. Лукач Г. История и классовое сознание. М., 2003. с. 403. Лукач имеет в виду известную мысль Гегеля из его Малой логики: «Критическая философия требовала, чтобы, раньше чем приступить к познанию, мы подвергли исследованию способность познания. Здесь, несомненно, заложена верная мысль, что мы должны сделать предметом познания сами же формы мышления. Но здесь же прокрадывается ошибочная мысль, что мы должны познавать до того, как приступим к познанию, что мы не должны войти в воду раньше, чем научимся плавать». См.: Г.В.Ф. Гегель. Энциклопедия философских наук. Т. 1. Наука логики. М.: «Мысль», 1974, с. 154.

Образное поучение Каутского "сделало бы честь любому сельскому пастору", - смеется Троцкий. Жаль только, - добавляет он саркастически, - что "история не превратила нацию в дискуссионный клуб, который чинно вотирует переход к социальной революции большинством голосов". Троцкий Л.Д. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 35. Не менее изящно высказалась в том же духе Р. Люксембург: "Революции не поддаются воспитанию". Люксембург Р. Всеобщая стачка и немецкая социал-демократия. Петроград, 1919. С. 43. Партии и классы, резонно замечает Троцкий, - не могут запросто выбирать, брать им власть сейчас или отложить на потом. "При известных условиях рабочий класс вынужден брать власть под угрозой политического самоупразднения на целую историческую эпоху. <…> Если дезорганизацию производства капиталистическая буржуазия сознательно и злонамеренно превращает в средство политической борьбы с целью возвращения себе государственной власти, то пролетариат вынужден переходить к социализации, независимо от того, выгодно это или невыгодно в данный момент. А перенявши производство, пролетариат вынужден, под давлением железной необходимости, на самом опыте учиться трудному делу - организовать социалистическое хозяйство. Севши в седло, всадник вынужден управлять лошадью - под страхом расшибить себе череп". Троцкий Л.Д. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 96-97.

Всё это так, - могли бы мы сегодня сказать. Но революции, с другой стороны, не всеми используются для того, чтобы - руководствуясь логикой "чем хуже, тем лучше" - культивировать в обществе классовую ненависть и использовать ее для захвата государственной власти. Но не в этом ли состоял весьма существенный элемент "практичности" и "революционности" большевистской позиции? Во всяком случае, для Каутского это было так, и основной порок большевистской политики, ее "наследственный грех", он усматривал в том, что большевики "ввели собственную диктатуру под фирмой диктатуры пролетариата". Тем самым они допустили "вытеснение демократии правительственными формами диктатуры, имеющей один только смысл: неограниченное самовластие одного лица или небольшой, крепко связанной организации". Каутский К. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 212. И как только большевики узурпировали власть от имени рабочего класса, - продолжает Каутский, - они уже не могли не практиковать террора. Соответственно, главной целью этого террора стало удержание созданного большевиками милитаристского бюрократического аппарата. Там же, с. 207. В результате "большевизм победил в России, но социализм потерпел в ней поражение", - заключал немецкий социалист. Там же, с. 196.

Эта жесткая критика большевистской политики со стороны известнейшего теоретика социал-демократии не осталась незамеченной руководством большевиков; не только потому, что для Ленина и Троцкого "ренегат Каутский" был давно уже в первых рядах идеологических противников. Но, сверх того, весьма деликатной и болезненной для имиджа советской России была сама тема: отношение террора к коммунизму как идеалу гуманного общества. И Троцкий вовсе не случайно дал своей работе такое же название, что и Каутский. Этот зеркальный прием выражает у Троцкого, помимо прочего, полную инверсию аргументации его идейного противника. Многие вещи, которые для социалиста Каутского представляются безусловной (общечеловеческой) ценностью - демократия, гражданский мир, индивидуальная свобода и т.д. - оказываются как раз менее всего ценными для социалиста Троцкого. С другой стороны, террор и насилие как абсолютное, общечеловеческое зло у Каутского, оказывается у Троцкого не просто нормой, а "повивальной бабкой" революционного процесса. Замена демократии как власти по законам диктатурой как власти без законов, подмена советской власти диктатурой большевистской партии - во всем этом Троцкий усматривает не тяжкие грехи большевизма, а добродетель его реалистической политики.

Прежде всего, бросается в глаза, что по отношению к каутскианской критике Троцкий занимает не оборонительную, а скорее, наступательную позицию. Во-первых, он нисколько не сожалеет по поводу гибели парламентской демократии в России и не видит в этом политической вины своей партии. Причем позицию Троцкого меньше всего можно назвать при этом глупой. В своей книге он затрагивает реальные проблемы и уязвимые места как позиции Каутского, так и общего понятия демократии. Он достаточно остроумно изображает точку зрения "капиталистической буржуазии", которая мыслит гораздо менее "демократично", зато гораздо более "классово", нежели социал-демократ Каутский: "До тех пор, пока в моих руках земля, заводы, фабрики, банки, пока я владею газетами, университетами, школами, пока - и это главное - в моих руках управление армией, до тех пор аппарат демократии, как бы вы его ни перестраивали, останется покорен моей воле <…>. Я вызову в нужный час к жизни оппозиционные партии, которые завтра исчезнут, но сегодня выполнят свою миссию... Я буду держать народные массы при режиме обязательного общего обучения на границе полного невежества, не давая им подняться выше того уровня, который мои эксперты духовного рабства признают безопасным <…>". Троцкий Л.Д. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 35-36. Троцкий ссылается при этом на реальный (классовый) смысл "реальной демократии" в духе Носке и Шейдемана в Германии, объявляя рассуждения Каутского об "истинной демократии" оторванными от жизни либеральными мечтаниями, "теоретическими сновидениями". Надо признать, что Троцкий затрагивает здесь проблемы, которых Каутский, действительно, вообще не касается. Кто, например, станет сегодня серьезно отрицать, что массовые манипуляции сознанием, проводящиеся по всем правилам искусства и науки, существенно обессмысливают демократию как свободное волеизъявление граждан?

Но из факта классовой природы демократического правления Троцкий сразу же делает вывод, который в этой природе вряд ли содержится: "Трижды безнадежна мысль прийти к власти на том пути, который буржуазия сама указывает и в то же время баррикадирует - на пути парламентской демократии". Эту форму демократии Троцкий вообще считает "менее глубокой", чем советскую систему. Даже парламент, состоящий из рабоче-крестьянских депутатов, ассоциируется у него лишь с "призрачным искусством соревнования с хамелеонскими партиями". Тем самым Троцкий узаконивает способ действия большевиков во время разгона Учредительного собрания как единственно возможный путь прихода к власти революционной пролетарской партии. Стало быть, есть только один верный путь: вооруженное восстание, чтобы "вырвать власть, отняв у буржуазии материальный аппарат государства". А что делать с парламентской демократией потом? - А выбросить ее на свалку истории, потому что после насильственного захвата власти, - как живо рисует это Троцкий, - "революционный пролетариат" скажет относительно "мелкобуржуазных классов": "Я на деле покажу им, что значит социалистическое производство. Тогда даже наиболее отсталые, темные или запуганные слои народа поддержат меня, добровольно и сознательно примкнув к работе социалистического строительства". Конечно, с "добровольностью и сознательностью" демон русской революции явно лукавил. Советская республика с первых же месяцев своего существования столкнулась с проблемой привлечения к труду самого "революционного пролетариата", тогда как "мелкобуржуазные классы" к труду и звать-то не нужно было: они сеяли себе и пахали на полученной от революции земле.

Большинство контраргументов Троцкого касаются темы терроризма как главной темы книги его оппонента, Каутского. И если немецкий социалист упрекает большевиков за то, что они фатально привели Россию к гражданской войне как абсолютному злу для ее населения, то для Троцкого революционный террор есть историческая неизбежность. Но ведь террор также логически не вытекает из понятия революции, - возражает Каутский, - как логически революция не требует непременно вооруженного восстания как способа прихода к власти. - "Какая широковещательная банальность! - смеется в ответ Троцкий. - Но зато революция требует от революционного класса, чтобы он добивался своей цели всеми средствами, какие имеются в его распоряжении: если нужно - вооруженным восстанием; если требуется - терроризмом". А политическая реальность такова (учись, идеалист-моралист Каутский!), что в революционную эпоху "отброшенная от власти партия" открывает "бешеную борьбу" против новой правящей партии. И эта партия "бывших", - уверяет практик Троцкий абстрактного теоретика Каутского, - "уже не может быть устрашена угрозой тюремного заключения, так как не верит в его длительность. Именно этим простым, но решающим фактом объясняется широкое применение расстрелов в гражданской войне".

Троцкий использовал в своей ответной критике Каутского еще один момент, который немецкий социал-демократ явно недооценивал: превращение большевиков из маргинальной партии, желавшей поражения собственному правительству в начавшейся мировой войне, в партию, объявившую "Социалистическое отечество в опасности!" в условиях иностранной интервенции. Большевики во многом победили не вопреки, а благодаря иностранному вмешательству в революционную Россию, так как оно придало внутренней гражданской войне характер международный, европейский, спровоцировав у части российского населения восприятие большевистского правительства как национального. Большевики вынуждены были стать "оборонцами", российско-советскими "патриотами", а русские буржуазные партии (и либералы, и монархисты) оказались в двусмысленном положении, опираясь на иностранные штыки. В этом смысле военный контекст и военная логика самого Троцкого оправданы, но - повторяем - с точки зрения конкретных исторических условий русской революции и гражданской войны. И в этом смысле Троцкий не без основания считал наивным упрек Каутского в ликвидации свободы слова в советской России. Ни одно воюющее правительство, - пишет он, - не допускает существования на его территории изданий, открыто или замаскировано поддерживающих врага. "Мы разрушаем печать контрреволюции так же, как мы разрушаем ее укрепленные позиции и склады, ее коммуникации, ее разведку". Троцкий, как видим, рассуждает по-военному четко. Но в этой "железной логике" есть один принципиальный и далеко небесспорный пункт: она молчаливо исходит из предпосылки, что всякая революция (во всяком случае, социалистическая) есть непременно война, война между классами, гражданская война.

Это милитаристское понимание революции доминирует во всей аргументации Троцкого. Оно определяет его понимание и оправдание большевистского отказа от парламентской демократии, обоснование "красного террора" и милитаризации труда. Приход к власти социалистической партии Троцкий мыслит как военную операцию, как эпизод в большой классовой войне. А если это так, то бессмысленно тогда отдавать власть, однажды ее захвативши: "Рабочий класс, взявши с бою власть, имел задачей и обязанностью утвердить эту власть незыблемо, обеспечить свое господство неоспоримо <…>. Иначе незачем брать власть".

Буржуазия, по Троцкому, ведет перманентную войну против пролетариата. Все, что она провозглашает как достояние "всего общества" - свои идеи, законы, учреждения (вроде парламента) - суть не более чем ее военные хитрости. И умный военный противник буржуазии (т.е. большевики) не поддастся на эти уловки, а противопоставит им жесткую военную логику: "Врага нужно обезвреживать, а во время войны это значит уничтожать". Там же, с. 53. Именно потому, что революция - это война, нет альтернативы вооруженному восстанию как способу прихода к власти революционной партии; именно потому, что революция - это война, нет альтернативы и красному террору: "Война, как и революция, основана на устрашении <…>. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи. В этом смысле красный террор принципиально не отличается от вооруженного восстания, прямым продолжением которого он является". Там же, с. 56-57.

Военная концепция революции делает, по мысли Троцкого, бессмысленной квалификацию красного террора как морального преступления. Расстреливая контрреволюционеров, - пишет Троцкий, - "мы действуем сообразно железным законам войны, в которой хотим обеспечить победу за собой". Там же, с. 61. Морально осуждать террор во время революции так же глупо и лицемерно, - убежден военный комиссар Советов, - как отрицать всякую войну и всякое насилие. Но тогда получается, что красный террор в моральном отношении совершенно равнозначен террору белому? - Иного вывода не может быть, если оставаться в рамках чисто военной логики. Однако такой вывод Троцкого уже не может устроить идеологически, поэтому он привлекает к делу то, что выступает в большевизме субститутом общечеловеческой морали - историческую Логику.

Для Троцкого вся история - это не просто борьба, а именно война классов. И чем большее историческое значение имеет класс, тем в большей мере зависит от него исход этой войны. Классы выступают инструментом исторической Логики, исторического Закона. Рабочий класс - главный инструмент Истории при переходе от капитализма к социализму. Сама история объявляет приговор эксплуататорским классам (а вместе с ними и всей "предыстории человечества"), а большевики лишь приводят этот приговор в исполнение. Поэтому "красный террор есть орудие, применяемое против обреченного на гибель класса, который не хочет погибать". В этом, по мысли Троцкого, заключается основное отличие красного террора от белого: "Если белый террор лишь замедляет историческое восхождение пролетариата, то красный террор ускоряет гибель буржуазии". Там же, с. 62. Таким образом, большевики не просто борются за власть и не просто воюют - они выполняют историческую миссию. И ради этого они готовы идти на любые жертвы. Историческая Логика оправдывает все, прежде всего, бескомпромиссность и террор по отношению к "эксплуататорским классам", которые "отказываются погибать". Не только военная логика, заметим, это оправдывает. Высшую санкцию дает История, как и у русских террористов 19 века: "Кто признает революционное историческое значение за самым фактом существования советской системы, тот должен санкционировать и красный террор". Там же.

Заметим, что в этом принципиальном моменте позиция Троцкого совершенно совпадает с позицией Ленина, который тоже был убежден, что диктатуру пролетариата нельзя осуществить иначе, как "без долгого и трудного подавления сопротивления эксплуататоров", коль скоро они подвергаются экспроприации. Ленин В.И. О «демократии» и диктатуре // В.И. Ленин. Полное собр. соч. Т. 37. С. 392. Обращаясь к европейским коммунистам, Ленин особенно подчеркивал этот насильственный момент пролетарской диктатуры как ее закономерность: "Победа над буржуазией невозможна без долгой, упорной, отчаянной войны не на живот, а на смерть, - войны, требующей выдержки, дисциплины, твердости, непреклонности и единства воли". Ленин В.И. Детская болезнь«левизны» в коммунизме. // В.И. Ленин. Полное собр. соч. Т. 41. с. 6 Тема классовой войны, как видим, является важнейшей и для ленинского понимания диктатуры пролетариата. И как раз этот "революционный милитаризм" не приемлет Каутский, усматривая в нем источник обнищания, а не обогащения России. Каутский К. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 203. Однако все разговоры о "судьбе России" вне судьбы мировой социалистической революции казались в то время и Ленину, и Троцкому "мелкобуржуазной болтовней". В 1919 году Ленин писал о "победе мирового большевизма" и "грядущем основании международной Советской республики". См.: В.И. Ленин. Пролетарская революция и ренегат Каутский - статья в «Правде» в октябре 1918. Т. 37. с. 110; В.И. Ленин. Заключительная речь при закрытии Первого конгресса Коммунистического Интернационала 6 марта 1919. Т. 37. с. 511. С учетом этой общей установки следует, конечно, понимать и социалистический "патриотизм" большевистского руководства в период гражданской войны.

Милитаристское понимание пролетарской революции не ограничивалось в большевизме только политической сферой. Столь же существенным оно было и при формулировке задач экономического строительства. Троцкий и здесь мыслил как военный человек, причем у него, похоже, не было особых иллюзий относительно человеческой природы пролетария: "Трудолюбие, - пишет он, - вовсе не прирожденная человеческая черта. Можно сказать, что человек есть довольно ленивое животное". Троцкий Л.Д. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. с. 125. А если это так, то переход от стихии рыночного распределения рабочей силы к планомерной организации труда не мыслим без "трудовой повинности", составляющей, по словам большевистского теоретика, "основной элемент" социалистической организации труда. Как реализовать эту повинность практически? - Только путем милитаризации труда. И здесь Троцкий излагает основную экономическую проблему диктатуры пролетариата с откровенностью, какую мы уже не встретим потом в учебниках политической экономии социализма. Он пишет: "Если верно, что принудительный труд непроизводителен всегда и при всяких условиях, как говорит резолюция меньшевиков, тогда все наше строительство обречено на провал. Ибо другого пути к социализму, кроме властного распоряжения хозяйственными силами и средствами страны, кроме централизованного распределения рабочей силы в зависимости от общегосударственного плана, у нас быть не может. Рабочее государство считает себя вправе послать каждого рабочего на то место, где его работа необходима. И ни один серьезный социалист не станет отрицать за рабочим государством права наложить свою руку на того рабочего, который отказывается выполнять трудовой наряд". Там же, с. 133. Троцкий верит, что при такой репрессивной экономической политике можно добиться более высокой производительности труда, чем в условиях свободного рынка рабочей силы. Противную же точку зрения меньшевиков он объявляет "запоздалым перепевом старых либеральных мелодий".

IX съезд РКП(б), проходивший в марте-апреле 1920 года, принимал решения совершенно в духе Троцкого. В постановлении съезда "Об очередных задачах хозяйственного строительства" речь шла о "массовых мобилизациях по трудовой повинности", об "использовании воинских частей для трудовых задач". Уклонение от трудовой повинности, соответственно, предписывалось карать по законам военного времени, не без террористического устрашения. Вот как это было сформулировано в постановлении съезда, в разделе "Трудовое дезертирство": "Ввиду того, что значительная часть рабочих в поисках лучших условий продовольствия, а нередко и в целях спекуляции, самовольно покидает предприятия, переезжает с места на место, чем наносит дальнейшие удары производству и ухудшает общее положение рабочего класса, съезд одну из насущных задач Советской власти и профессиональных организаций видит в планомерной, систематической, настойчивой, суровой борьбе с трудовым дезертирством, в частности, путем публикования штрафных дезертирских списков, создания из дезертиров штрафных рабочих команд и, наконец, заключения их в концентрационный лагерь". КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. Изд-е 7-е. Ч. II. М.: Гос. изд-во полит. лит-ры, 1954. С. 488. Трагическим парадоксом "рабоче-крестьянской" власти стало то обстоятельство, что по завершении гражданской войны количество заключенных в концентрационных и трудовых лагерях советской России не уменьшалось, а возрастало, причем большинство заключенных составляли как раз не "буржуи", а рабочие и крестьяне. Косвенно это подтверждал сам Дзержинский. См.: Докладная записка Ф.Э. Дзержинского в Политбюро ЦК РКП(б) о борьбе с хозяйственными и должностными преступлениями (декабрь 1923) // Исторический Архив. № 1, 1958. С. 22.

Еще раз подчеркнем: милитаризацию Троцкий считал не вынужденной мерой, а существенным элементом социалистической организации труда. "Если плановое хозяйство немыслимо без трудовой повинности, - пишет он с замечательной откровенностью, - то эта последняя не осуществима без устранения фикции свободы труда, без замены ее принципом обязательности, который дополняется реальностью принуждения". Троцкий Л.Д. Терроризм и коммунизм. Берлин: Ладыжников, 1919. , с. 133. Причем это отрицание "фикции свободного труда" Троцкий распространяет на весь переходный период от капитализма к социализму, так что оказывается совершенно непонятным, откуда же в самом социализме возьмется потом нефиктивный "свободный труд"? Было бы, однако, наивным или нечестным - представлять дело таким образом, будто злобный "демон революции" извращает здесь идеи Маркса и Ленина, превращая светлый коммунистический идеал в мрачную казарму. Во-первых, Троцкий не был сторонником грубого военного коммунизма, как это иногда представляется. Так, он считал, что заработная плата должна быть приведена в максимально точное соответствие с производительностью индивидуального труда. Впрочем, это нисколько не колебало его веру в превосходство социалистической централизации над капиталистическим рынком. Отсюда и убеждение Троцкого в том, что "репрессия для достижения хозяйственных целей есть необходимое орудие социалистической диктатуры". Там же, с. 137. Во-вторых, не только Троцкий, но все классики марксизма-ленинизма весьма смутно представляли себе экономическое устройство общества после победы пролетарской революции. Одни могут увидеть в этом добродетель интеллектуальной честности и отклонение утопических схем. Другие - политический авантюризм, когда вооруженная столь абстрактной программой партия приходит к реальной власти и начинает с ходу "строить социализм". Третьи усматривают в этой абстрактности неизбежный трагизм любой революционной партии, которая вынуждается логикой социального кризиса брать власть, хотя действовать по старым схемам уже невозможно. Любая революция обречена в этом смысле на импровизации; это - игровой поиск альтернатив по ходу исторического действия, а не исполнение заранее написанной пьесы - в тиши кабинета, без крови и грязи. Как бы то ни было, в "Манифесте Коммунистической Партии" мы тоже читаем о "деспотическом вмешательстве в право собственности и в буржуазные производственные отношения", о всеобщей трудовой повинности и даже об "учреждении промышленных армий, в особенности для земледелия". И при этом также остается неясным, как от этой милитаризации труда можно перейти потом к "ассоциации, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех". Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической Партии // К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., Т. 4. С. 447. Представления Ленина об организации социалистической экономики также были весьма абстрактны в период сразу после октября 1917-го. Взяв в руки политическую власть и "экспроприировав экспроприаторов", большевики - посреди революционного хаоса - обращаются к народу с экономической программой, звучащей ныне как цитата из дадаистского манифеста (хотя на самом деле как раз дадаисты цитировали русскую революцию): "Рабочие и крестьяне, трудящиеся и эксплуатируемые! Земля, банки, фабрики, заводы перешли в собственность всего народа! Беритесь сами за учет и контроль производства и распределения продуктов - в этом и только в этом путь к победе социализма…!". Ленин В.И. Как организовать соревнование // В.И. Ленин. Полное собр. соч. Т. 35. с. 200. Курсив Ленина - С.П.

Резюмируя критику большевизма со стороны Р. Люксембург и К. Каутского, можно выделить, по крайней мере, два момента в большевизме, которые объективно способствовали раскручиванию спирали политического террора:

Во-первых, морально-правовой нигилизм большевиков. Он выразился прежде всего в понятии диктатуры пролетариата как власти "не связанной никакими законами". Ленин В.И. Пролетарская революция и ренегат Каутский // В.И. Ленин. Полное собр. соч. Т. 37. С. 245. Тем самым ленинизм отвергал не только формальное (буржуазное) право, но и традиционную (христианскую) мораль. На съезде коммунистической молодежи Ленин определял коммунистическую нравственность в духе нечаевского революционного прагматизма: как "то, что служит разрушению старого эксплуататорского общества". Ленин В.И. Задачи союзов молодежи // В.И. Ленин. Полное собр. соч. Т. 41. С. 311. Н. Бердяев усматривал в большевистской трактовке морали и права выражение нигилизма как специфически русского явления. Под ним он понимал мировоззрение, в котором "греховными почитались государство, право, традиционная мораль, ибо они оправдывали порабощение человека и народа". Бердяев Н. Истоки и смысл русского коммунизма. М.: «Наука», 1990. с. 39. Такой нигилизм Бердяев называл "извращенной формой аскетического православия". Там же, с. 128.

И не раз прерывалась событиями на фронтах. В те тягчайшие дни, когда писались первые главы, все внимание Советской России было сосредоточено на чисто военных задачах. Прежде всего нужно было отстоять самую возможность социалистического хозяйственного творчества. Промышленностью мы могли заниматься немногим свыше того, что было необходимо для обслуживания фронтов. Экономическую клевету Каутского мы вынуждены были разоблачать, главным образом, по аналогии с его политической клеветой. Чудовищные утверждения Каутского, будто русские рабочие неспособны к трудовой дисциплине и хозяйственному самоограничению, мы могли в начале этой работы – почти год тому назад – опровергать преимущественно указаниями на высокую дисциплинированность и боевой героизм русских рабочих на фронтах гражданской войны. Этого опыта было с избытком достаточно для опровержения мещанских клевет. Но теперь, спустя несколько месяцев, мы можем обратиться к фактам и доводам, почерпнутым непосредственно из хозяйственной жизни Советской России.

Как только ослабело военное давление, – после разгрома Колчака и Юденича и нанесения нами решающих ударов Деникину, после заключения мира с Эстонией и приступа к переговорам с Литвой и Польшей, – во всей стране произошел поворот в сторону хозяйства. И один этот факт быстрого и сосредоточенного перенесения внимания и энергии с одних задач на другие, глубоко-отличные, но требующие не меньших жертв, является непререкаемым свидетельством могущественной жизнеспособности советского строя. Несмотря на все политические испытания, физические бедствия и ужасы, трудящиеся массы бесконечно далеки от политического разложения, нравственного распада или апатии. Благодаря режиму, который хотя и наложил на них большие тяготы, но осмыслил их жизнь и дал ей высокую цель, они сохраняют исключительную нравственную упругость и беспримерную в истории способность сосредоточения внимания и воли на коллективных задачах. Сейчас во всех отраслях промышленности идет энергическая борьба за установление строгой трудовой дисциплины и повышение производительности труда. Организации партии, профессиональных союзов, правления заводов и фабрик соревнуют в этой области при безраздельной поддержке общественного мнения рабочего класса в целом. Завод за заводом добровольно, по постановлению своих общих собраний, удлиняют рабочий день. Петербург и Москва подают пример, провинция равняется по Петербургу. Субботники и воскресники, т.-е. добровольная и бесплатная работа в часы, предназначенные для отдыха, получают все большее распространение, вовлекая в свой круг многие и многие сотни тысяч рабочих и работниц. Напряженность и производительность труда на субботниках и воскресниках отличается, по отзывам специалистов и по свидетельству цифр, исключительной высотой.

Добровольные мобилизации для трудовых задач в партии и в союзе молодежи проводятся с таким же энтузиазмом, как раньше для боевых задач. Трудовое добровольчество дополняет и одухотворяет трудовую повинность. Недавно созданные комитеты по трудовой повинности охватывают сетью своей всю страну. Привлечение населения к массовым работам (очистка путей от снега, ремонт железнодорожного полотна, рубка леса, заготовка и подвоз дров, простейшие строительные работы, добыча сланца и торфа) получает все более широкий и планомерный характер. Все расширяющееся привлечение к труду воинских частей было бы совершенно неосуществимо при отсутствии высокого трудового подъема…

Правда, мы живем в обстановке тяжкого хозяйственного упадка, истощения, бедности, голода. Но это не довод против советского режима: все переходные эпохи характеризовались подобными же трагическими чертами. Каждое классовое общество (рабское, феодальное, капиталистическое), исчерпав себя, не просто сходит со сцены, а насильственно сметается путем напряженной внутренней борьбы, которая непосредственно причиняет участникам нередко больше лишений и страданий, чем те, против которых они восстали.

Переход от феодального хозяйства к буржуазному – подъем огромного прогрессивного значения – представляет собою чудовищный мартиролог. Как ни страдали крепостные массы при феодализме, как ни тяжко жилось и живется пролетариату при капитализме, никогда бедствия трудящихся не достигали такой остроты, как в эпохи, когда старый феодальный строй насильственно ломался, уступая место новому. Французская Революция XVIII столетия, которая достигла своего гигантского размаха под напором исстрадавшихся масс, сама на продолжительный период до чрезвычайности углубила и обострила их бедствия. Могло ли быть иначе?

Дворцовые перевороты, заканчивающиеся личными перетасовками на верхах, могут совершаться в короткий срок, почти не отражаясь на хозяйственной жизни страны. Другое дело – революции, втягивающие в свой водоворот миллионы трудящихся. Какова бы ни была форма общества, оно покоится на труде. Отрывая народные массы от труда, вовлекая их надолго в борьбу, нарушая этим их производственные связи, революция тем самым наносит удары хозяйству и неизбежно понижает тот экономический уровень, который она застигла у своего порога. Чем глубже социальный переворот, чем большие массы он вовлекает, чем он длительнее, тем большие разрушения он совершает в производственном аппарате, тем более опустошает общественные запасы. Отсюда вытекает лишь тот, не требующий доказательств, вывод, что гражданская война вредна для хозяйства. Но ставить это в счет советской системе хозяйства – то же самое, что ставить в вину новому человеческому существу родовые муки матери, произведшей его на свет. Задача в том, чтобы гражданскую войну сократить. А это достигается только решительностью действия. Но именно против революционной решительности направлена вся книга Каутского.

Со времени выхода разбираемой нами книги в свет не только в России, но во всем мире, и прежде всего в Европе, произошли крупнейшие события или продвинулись вперед многозначительные процессы, подрывающие последние устои каутскианства.

В Германии гражданская война принимала все более ожесточенный характер. Внешнее организационное могущество старой партийной и профессиональной демократии рабочего класса не только не создало условий более мирного и «гуманного» перехода к социализму, что вытекает из нынешней теории Каутского, но, наоборот, послужило одной из главных причин затяжного характера борьбы при все возрастающем ее ожесточении. Чем более консервативным грузом стала германская социал-демократия, тем больше сил, жизней и крови вынужден расходовать преданный ею германский пролетариат в ряде последовательных атак на устои буржуазного общества, чтобы в процессе самой борьбы создать для себя новую, действительно революционную организацию, способную привести его к окончательной победе. Заговор немецких генералов, мимолетный захват ими власти и последовавшие затем кровавые события показали снова, каким жалким и ничтожным маскарадом является так называемая демократия в условиях крушения империализма и гражданской войны. Пережившая себя демократия не разрешает ни одного вопроса, не смягчает ни одного противоречия, не залечивает ни одной раны, не предотвращает восстаний ни справа, ни слева, – она бессильна, ничтожна, лжива и служит только для того, чтобы сбивать с толку отсталые слои народа, особенно мелкую буржуазию.

Выраженная Каутским в заключительной части его книги надежда на то, что западные страны, «старые демократии» Франции и Англии, к тому же увенчанные победой, дадут нам картину здорового, нормального, мирного, истинно каутскианского развития к социализму, является одной из наиболее нелепых иллюзий. Так называемая республиканская демократия победоносной Франции представляет собою в настоящее время самое реакционное, кровавое и растленное правительство изо всех, какие когда-либо существовали на свете. Его внутренняя политика построена на страхе, жадности и насилии в такой же мере, как и его внешняя политика. С другой стороны, французский пролетариат, обманутый более, чем какой бы то ни было класс был когда бы то ни было обманут, все более переходит на путь прямого действия. Репрессии, какие правительство республики обрушило на Всеобщую Конфедерацию Труда, показывают, что даже синдикалистскому каутскианству, то есть лицемерному соглашательству, нет легального места в рамках буржуазной демократии. Революционизирование масс, ожесточение собственников и крушение промежуточных группировок – три параллельных процесса, обусловливающих и предвещающих близость ожесточенной гражданской войны, – шли на наших глазах полным ходом за последние месяцы во Франции.

20 Деникин – один из контрреволюционных генералов, известный своей вооруженной борьбой с Советской Республикой. В 1919 году ему удалось захватить Дон, очистить Украину от советских войск, захватить Курск и Орел и приближением к арсеналу Республики, Туле, создать угрозу Москве. Однако мобилизацией всех сил Советской России Деникин был отброшен от красной столицы и, теснимый к югу, разбит. Жалкие остатки деникинской армии успели перебраться в Крым. Сам Деникин эмигрировал в Англию, уступив свою роль главнокомандующему белогвардейскими войсками – барону Врангелю. Английский король даровал Деникину титул лорда.

Юденич – генерал царской армии, был главнокомандующим Кавказским фронтом во время империалистической войны. После Октябрьской Революции активный враг Советской власти. Известен, главным образом, своими попытками захватить Ленинград. Став в 1919 году, при поддержке англичан, во главе армии «Северо-Западного Правительства», созданного на территории Эстонии, Юденич дважды пытался занять Ленинград. Первая попытка Юденича, предпринятая 16 мая, привела к захвату Красной Горки, форта на южном берегу Финского залива, но была парализована ответным ударом красных войск 5 августа 1919 г. – занятием города Ямбурга, пограничного с Эстонией. Вторая попытка Юденича взять Ленинград совпала с успешным наступлением Деникина на Москву 12 – 25 октября 1919 г. Юденичу удалось дойти почти до самого города, именно до Пулкова, но здесь он был разбит, и окончательно, красными войсками.

Книга Л.Троцкого «Терроризм и коммунизм» представляется одним из наиболее ярких выступлений в защиту практики заложничества.

В работе Л.Троцкого ясно прослеживается и эволюция идеи заложничества: от вынужденных расстрелов заложников во имя сохранения жизни военнопленных к массовому уничтожению заложников во имя абстрактных идей.

Институт заложников, по-видимому, надо признать «имманентным» терроризму гражданской войны.

Произведение относится к жанру История. Исторические науки. Оно было опубликовано в 2010 году издательством Азбука. Книга входит в серию "Классика (мяг)". На нашем сайте можно скачать книгу "Терроризм и коммунизм" в формате epub, fb2 или читать онлайн. Рейтинг книги составляет 3.67 из 5. Здесь так же можно перед прочтением обратиться к отзывам читателей, уже знакомых с книгой, и узнать их мнение. В интернет-магазине нашего партнера вы можете купить и прочитать книгу в бумажном варианте.